25/03/14

****

Конкурсное эссе для "Academia Rossica"

Tue 25 March 2014 - 6.15pm

by Филипп Бартель

Urbs Лондон – сердце ужаса, сигил, глаз шторма, крушащего действительность, имевшую ранее возможность осмысления. Вы, вероятно, слышали о невозвращенных колоннах Парфенона? Лондон не терпит целого храма, кроме proxy, он не стерпит кусочка старого мира в целости – как муравейник не оставит в целости труп, и родственники позабудут о том, что тот когда-то жил. Как и раньше,

Истлевшим Цезарем от стужи

Заделывают дом снаружи.

В Британском музее герои и боги столпились возле лавочников – и сведены до неона, до инерции, до неделимых частиц. Я верю, что по ночам обходчики слышат странный звук. Это у богов и героев открываются старые раны и кровоточат на каменный пол. И все в здании лишь бредят между собой, перешептываясь: «Все в порядке».

Я приехал из Петербурга, схожего с Лондоном как погодой, так и непогодой. «Как рыба в воде», - фраза в моих городах чуть более буквальная, чем, вероятно, в Ваших. Кожные, шкурные, ощущения моих городов схожи. Не менее важны мне и запахи – и моим любимым является запах утреннего дизеля. Не гулявший возле рассветных железнодорожных путей, не наблюдавший игру света на рельсе и на стекле, как иные обозревают водную гладь, - не поймет, ни где он есть, ни что он идет, ни куда собрался.

Течение рек всегда обозначало обещание свободы, возможность уйти и идти и не вернуться. Современные прогулки у воды лишены того сокровенного значения – значения Waldgänger’а, значения идеального уединения, - и лишь железные дороги обладают им ныне. Нюхавший запахи King’s Cross’а, наблюдавший хроматическую игру света на металле, причащавшийся от железной традиции – лишь он разделит холодную свободу, что дарит сплетение рассвета и стали. Темза никогда не сравниться с Волгой, потому как вторая осталась течением. Она организует самую жизнь. Ощущали ли Вы духоту кирпичей лондонских зданий – и могли ли они сравниться с влажной землянистой текстурой поволжских кремлей? Росой, почти что видимой уже на стенах? Когда влага не распределена по поверхности, но собирается еле заметными каплями?

Раньше здесь было лучше. Раньше, если отойти от собора Святого Павла, повернувшись спиной к Святому Антонию, отошед в сторону моста к Tate Modern, и свернуть влево и вниз – то можно было сесть на скамейку на берегу. Как бы Вы сели, солнце, скорее всего, было бы на Западе, справа от Вас. Оно бы светило сквозь строящийся еще железнодорожный мост. Вы бы могли смотреть на черноту тени  - и на розоватый, мягко светящийся металл моста. Вы бы не поняли, что строящийся каркас не из дерева. Солнечные лучи и особенности строения глаза не позволили бы вам видеть ничего, кроме солнца и протянувшихся над рекой сияющих костей. Низ зрительного поля был бы занят широким сектором покачивающегося света, а верх – сизым облаком прозрачного неба. Их бы разделяли тянущиеся через Темзу балки-соты, а прямо посреди них был бы диск солнца, меняющего свой цвет, по ходу того, как первые три нейрона в Вашей зрительной цепи устают от бешеной активности, вызванной ярким светом. Больше бы в Вашем мире ничего не было. Отступил бы даже бриз и запах вечноживых лондонских цветов – ибо кто видел мертвые цветы во вселенском вертепе? Больше бы ничего не было. Было бы лениво говорить. Потом можно было бы встать, как с жесткой постели, произнести, коротко, что-нибудь, отвести взгляд.

Я любил вспоминать известное стихотворение Тарковского:

Я так давно родился, что слышу иногда,
Как надо мной проходит студеная вода. 

А я лежу на дне речном
И, если песни петь,
С травы начнем, песку зачерпнем
И губ не разомкнем.

Я так давно родился, что говорить не могу.
И город мне приснился на каменном берегу.

А я лежу на дне речном
И вижу из воды
Далекий свет, высокий дом,
Зеленый луч звезды.

Теперь этот мост достроен и солнце больше не зияет сквозь неоконченный каркас, и я больше не могу наслаждаться этим видом, и не могу больше думать, ни о любви, ни о ветре, ни о Тарковском.

Пару лет назад я жил на самой окраине City. Это было уродливое муниципальное здание, врезавшееся в гладкий район Ливерпуль-стрит. Мы жили на семнадцатом этаже и с нашего балкона был виден Лондон. Там я курил и пил и читал и перечитывал «Смертельную болезнь» Кьеркегора. Вечером часто думалось о cityscape – слово, которому кто-то умнее меня должен найти достойный перевод на русский язык – о том, насколько лучи прожекторов и игра теней составляли зримый мне лабиринт на стене моей платоновской пещеры. Где-то колесил гроза Миноса Boris, прикинувшийся кентавром. В центре гостиной время от времени появлялась табуретка с грязным сиденьем. Очень давно Лондон был совсем другим. Оголтелых ублюдочных башен, забитых до отказа, не было, и башни Святого Павла были видны отовсюду в городе. Еще таким Лондон посещали стрижающие орудия немеркнущего Кньеболо и его предшественника. Порой я завидовал летчикам Luftwaffe, что застали и имели наглость рушить прежний Лондон. Их отголоска нет даже в моих генах – мой безгероический немецкий предок жег людей под Минском, но не видел Метрополя тех лет. Прах к праху – и его тоже сожгли в немецком Rheinland.

Но, вернемся к городскому ландшафту, остающемуся убогим словосочетанием. Давно, город не был затянут смирительными решетками проводов – столь часто виденных мной из-за Петербургских трамваев – и не отражал любой взгляд, обращенный наверх, полотном зеркал. Вообще, зеркальные окна не могут являться ни чем иным, как местным аналогом тонированной лобовухи: и скрывающиеся под ними склизкие бесы лишь пытаются отразить любой взгляд, извращая сам свет. Пройдя рядом с этими стеклами, свет исчезает. Вы видели когда-нибудь действительно залитый светом фасад в City? Я – нет, и только на земле могу еще наблюдать приятную сочную желтизну. Угольки жизни тлеют, как тлеет воздух вокруг, и самый свет падает останками ушедшего мертвого мира в глубины camera obscura.

В лаборатории, в закрытой комнате для сечения, на столе с продувом, мы оставляли белые салфетки. Наутро, включенная лампа освещала смоляные листочки. Прах и пыль стоят в воздухе, и от них не уйти. Со времен Альгазена, это – то, что я вижу. Каждая частица в кипящем воздухе миллионы раз отразилась во мне и осела в моей памяти. Все эти частицы сожженной земли и пота — они были привезены со всех концов света, и ныне концы света лежат здесь.

Мимо мемориала Эдит Кэвелл пронесутся многие дни, как мимо меня пронесутся дружеские пьянки, огневолосые девицы и многие интервью. Но мы оба давно не на своем месте, и пока гаубица, застрявшая в странном стане, остается, я все чаще в мыслях ухожу обратно к Святому Петру, припадаю к холодным влажным камням, еще не снесенным чужими мне штормами. Я прощаюсь с мадам Кэвелл, оставляя ей на прощание:

1. Восстань, светись, Иерусалим, ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою.

2. Ибо вот, тьма покроет землю, и мрак — народы; а над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою.

3. И придут народы к свету твоему, и цари — к восходящему над тобою сиянию.

(Исаия 60:1-3)

А любому, до сих пор уверенному в принятии им этого города, я повторю другое послание, слова убийцы и заговорщика, - с наилучшими пожеланиями:

Вон королева. Двор. Кого хоронят?

Как искажен порядок! Это знак,

 Что мы на проводах самоубийцы.

 Какой-то знатный. Станем в стороне

 И поглядим.

****

Картина - Стигматизация Св. Франциска, Эль Греко